Это было, было, было…

О связи времен

Двукратные олимпийские чемпионы по фигурному катанию Людмила Белоусова и Олег Протопопов были почетными гостями Сочинских игр. Когда они поздравили с победой своих спортивных внуков Т. Волосожар и М. Транькова, председатель редакционного совета журнала, сидевший в ложе прессы «Адлер-арены» А.М. Чайковский, помогавший нашим первым олимпийским чемпионам в парном катании, в работе над их книгой «Золотые коньки с бриллиантами» (вышедшей в 1970 г.), напомнил молодым журналистам о блокадном прошлом Людмилы и Олега. Детское воспоминание Олега Алексеевича о том суровом времени мы предлагаем вашему вниманию.

Воспоминания блокадного мальчика

Я опускаю глаза. Ледяные просторы катка мгновенно окружают меня. Я попадаю к ним в плен. Снежная пороша — печальный след резкого торможения — делает отблеск прожекторов матовым. Кажется, что солнце пробилось сквозь мглу и его рассеянные лучи, не оставляя резких теней, отражаясь и снова возвращаясь, чтобы повторить свой бесконечный путь между сводами зала и льдом, заполняют всё вокруг.

Много лет назад, выйдя на одну из тренировок, я поймал себя на том, что вспоминаю — отчетливо, зримо, совершенно рельефно — об одном из дней своего детства. С тех пор я часто воскрешаю в памяти тот далекий военный день, чтобы найти в нем какие-то дополнительные силы, создать настроение, которое должно сопровождать меня во время выступления.

Для нас с Людмилой это воспоминание стало общим.

Людмила говорила мне, что иногда и она попадает в осажденный Ленинград, бредет по заснеженным улицам, закрывается от злых костистых снежинок и никак не может согреться...

Да, в тот день я шел по улице, снег с которой не убирали всю зиму. Огромные сугробы превратили ее в глубокую траншею. Бесконечные полоски от детских санок создавали ложное мирное впечатление. Но закопченный снег, но опаленные стены домов, но следы разрывов снарядов и изможденные лица людей, на которых я смотрел снизу вверх и не мог увидеть их ввалившихся глаз, немедленно отгоняли прочь любую иллюзию. (Впрочем, это теперь я так хорошо понимаю, почему бежали прочь иллюзии, а тогда я воспринимал весь этот окружавший меня ужас как нечто закономерное, цельное, неизбежное, с чем я мог и должен был бороться и боролся, гася «зажигалки» и помогая матери в госпитале ухаживать за ранеными.)

Улица казалась мне бесконечной. Но я должен был ее пройти всю — до самого конца. Потому что в самом конце ее был госпиталь, где работала мама.

Мы стоим вдвоем. На кухне. Между двумя дверьми. Она вытирает снежные мои слезы, ее теплые ладони остро пахнут лекарствами. Но я чувствую запах хлеба. За маленьким кусочком этого хлеба, который мама каждый раз сберегала для меня, я и пришел в этот дом. В тот день я случайно попал в палату, где раньше не бывал.

Матери моей очень не хотелось, чтобы меня заметил главный врач госпиталя, человек очень суровый, а он как раз делал обход. И она меня завела в первую попавшуюся палату, а сама убежала на вызов больного.

В комнате, где я спрятался за чуть теплую печку, шесть кроватей своими решетками-спинками образовали непреодолимую преграду. Она была воздвигнута между мной и сереющими окнами, между мной и теми, кто лежал в кроватях. Лежали беззвучно. Без движения. Почти без дыхания.

Мне стало страшно.

Потом я увидел, как тонкая рука высунулась из-под одеял и ватных матрасов и слабым, но чрезвычайно уверенным жестом позвала меня к себе. Я сделал несколько шагов и увидел лицо — бледное, скуластое, может быть, веснушчатое, а может, просто покрытое какими-то пятнышками. Лицо молодое и старое одновременно. Увидел темные запавшие глаза. Взгляд— изучающий и спокойный.

— Ну, здравствуй, мальчик! Как тебя зовут? Я был один. Их было шестеро.

Им было трудно разговаривать.

Они уже много дней видели только белые потолки и стены, покрытые инеем. Свет еле проникал через стекла... А я в эти дни дышал горьковатым дымом ленинградских пожарищ. Искал осколки снарядов и бомб. Двигался, голодал, но мог видеть и чувствовать окружающий мир.

Теперь я понимаю, что был для них посланцем этого мира. Во мне и в моей не очень-то связной речи они искали то, что оставили за стенами госпиталя. Может быть, им стало немножко легче. Во всяком случае, я до сих пор тешу себя этой мыслью.

Я быстро познакомился с ними.

Шестеро молодых ленинградских ученых. Шестеро изможденных, доработавшихся до глубоких обмороков...

Я не помню ваших имен. Но я на всю жизнь запомнил ваши лица. Ни я, ни Людмила не забудем вас никогда.

Вы все погибли, но для меня и сегодня вы живые.

Вы научили меня человечности. Я перед вами в неоплатном долгу.

Вы уже не прочтете этих строк. Но если бы вы могли прочитать, вы бы узнали, что я помню всё. Я помню маленькие блюдечки с супом-затирухой. Помню, как сестра чуть-чуть приподнимала каждого из вас, чтобы дрожащая рука не расплескала по пути ни капельки. Я помню пайки хлеба — тяжелого, влажного хлеба — и крохотные довески, приколотые спичками к ним.

— Сестричка, еще бы блюдечко.

По чайной ложке супа — в седьмое блюдце! И маленькие довесочки хлеба — туда же! На, Олег, голодный мальчик из ленинградской блокады, ешь, живи, расти!

Вкус того хлеба — кисловатого, липкого — одно из самых живых ощущений детства...

Вот почему все свои программы мы создаем для тех, кто умеет что-то дарить людям. Помогать им. Выручать.

И, выходя на лед, собираясь в единый могучий комок мышц и нервов, мы с Людмилой думаем о тех шестерых истощенных ленинградцах, которые накормили меня в далекий зимний день 1942 года.

Олег ПРОТОПОПОВ